20 декабря.
«Я обязан твоей любви, Вильгельм, что ты меня поймал на слове. Ты прав; мне лучше совсем отсюда уйдти. Предложению — прямо к вам вернуться — я не очень сочувствую и желал бы сделать по крайней мере небольшой объезд. Морозы стоят постоянные и дороги установились. Благодарю за намерение приехать за мной. Повремени недели две и жди ещё письма от меня. Что не дозрело, того пожинать не следует; а в четырнадцать дней может много утечь воды. Матушке скажи, чтоб она молилась за сына, что прошу у ней прощения за всё, чем когда-либо огорчил её. Такова судьба моя — огорчать ту, которую должен был бы радовать. Прости, кой несравненный. Да будет благословение Бога над тобой! Прости!»
Что между тем происходило в душе Лотты, каковы были её отношения к мужу и к нашему несчастному другу — это едва-ли выразимо словами, хотя, зная её характер, и можно составить себе приблизительно верное понятие о её чувствах, о движениях её прекрасного сердца.
Верно то, что она твёрдо решилась сделать всё возможное, чтоб удалить Вертера, и если медлила, то медлила потому, что вполне сознавала, во что это может обойтись ему. Сознавая всю опасность, которой подвергала его, она изыскивала средства к его спасению и не могла не внимать голосу говорившего за него сердца. С другой стороны, обстоятельства теснили, не допускали отсрочки. Муж хранил о Вертере совершенное молчание; она была вынуждена делать то же, и теперь ей следовало более нежели когда-либо доказать на деле уровень, тождество их нравственных наклонностей и пониманий.
В тот самый день, когда Вертер написал вышеприведённое письмо к другу — это было в воскресенье вечером, перед рождественскими праздниками — он застал Лотту за детскими игрушками и подарками к ёлке. Она была одна. Он заговорил об ожидавшем детей удовольствии; вспоминал о восторгах, когда, бывало, внезапно раскроются двери и ослепительная огнями ёлка явится с золотыми плодами и конфектами на блистающей подарками скатерти…
«И вас», сказала Лотта, скрывая улыбкой смущение, «и вас ожидает нечто, если вы… суместе повести себя.» — «Что вы разумеете», спросил он, «под этим словом? Как могу я, как должен я повести себя, милая Лотта!» — «В четверг», сказала она, «будет сочельник. Придут дети, придёт батюшка; каждый получит своё. Придёте, получите и вы… но не прежде.» Вертер был озадачен. «Прошу вас», продолжала она, запинаясь, «прошу ради спокойствия моего; это не должно, не может оставаться так!» Он отвернулся, начал ходить по комнате и, скрипя зубами, тихо повторял: «это не должно, не может оставаться так!»
Лотта, сознав его положение, поспешила развлечь его мысли и сделала ему несколько вопросов. Напрасно. «Нет, Лотта», воскликнул он, «нет, я более не увижу вас!» — «Почему же нет, Вертер? Вы можете, вы должны видеться с нами. Только прошу, о, прошу вас, умерьте, победите себя! О, зачем вы так созданы? Зачем эта пылкость, эта страсть, эта неукротимая падкость на всё, чему сочувствуете? Прошу же», продолжала она, взяв его за руку, «укротите, умерьте себя! Ваш ум, ваши познания, ваши таланты — какия богатые средства для вас! Будьте мужем! Укротите эту печальную наклонность к существу, которое ведь только и может что сострадать о вас.»
Он заскрипел зубами и мрачно на неё взглянул. Она всё ещё держала его руку. «Одну минуту спокойствия, Вертер!» сказала она, «и вы поймёте, вы сознаете, что обманываете себя, что готовите свою гибель! И зачем же меня, Вертер, зачем именно меня, принадлежность другого? Поверьте — боюсь, боюсь вымолвить, а право кажется так — ваши чувства и желания не потому ли так настойчивы, что невозможны?» Он остановил на ней тяжолый, неподвижный взгляд. «Умно! премудро!» сказал он, высвободив свою руку. «Это замечание — не Альберт ли вам внушил его? Политично! очень политично!» — «Эти сказал бы всякий», возразила она кротко. «Неужели же в целом свете нет девушки для исполнения желаний вашего сердца? Победите себя, попытайтесь, поищите — и, клянусь, вы найдёте её. Ограниченный круг, в который вы заключили себя — эта мысль давно пугает нас — не главная ли причина вашей беды? Решайтесь же, Вертер, победить себя. Предпримите путешествие, сделайте поиски, найдите предмет достойный вашей любви и возвратитесь к нам, да, к нам, чтобы в тесном кружке любви и дружбы насладиться земным счастием.»
«В печать бы, в печать!» отвечал он с холодным смехом, «и всем бы гофмейстерам разослать! Любезная Лотта», прибавил он, «ещё немножко терпения, ещё несколько спокойствия мне — и всё будет хорошо.» — «С условием, Вертер, что вы не придёте ранее сочельника…»
Он не успел ответить, как вошол Альберт. Они холодно поздоровались и начали ходить по комнате. Вертер сказал что-то, и разговор скоро окончился. Альберт начал о чём-то, и снова оба замолчали. Он спросил жену о кое-каких распоряжениях и когда услышал, что они не исполнены, сказал ей несколько слов, которые показались Вертеру холодными, даже крутыми. Он хотел уйдти, но медлил; становился всё сумрачнее, всё беспокойнее. Так прошло время до восьми, и когда начали накрывать на стол, он взялся за шляпу. Альберт предложил ему остаться. Но видя в его словах только обычную учтивость, Вертер холодно поблагодарил и вышел.
Возвратясь домой, торопливо взял он свечу из рук слуги и один вошол в свою комнату. Долго ходил взад и вперёд, разговаривал вполголоса с собой и плакал. Потом не раздеваясь лёг на постель, на которой нашол его слуга, решившийся после одиннадцати войти к нему и спросить: не снять ли ему сапоги? Он согласился; но в то же время приказал не входить к нему прежде чем позовёт.
В понедельник утром, двадцать-первого декабря, он написал к Лотте начало следующего письма, найденного запечатанным на его столе. Оно было написано, судя по почерку, в несколько приёмов и по его кончине вручено ей:
«Решено, Лотта: я должен умереть, и пишу тебе это спокойно, без романического напряжения, в утро того дня, в который увижу тебя в последний раз. Когда развернёшь это письмо, моя добрая — холодная земля будет уже покрывать останки беспокойного, несчастного, не знающего лучшего утешения в свои последния минуты, как беседовать с тобой.
«Я пережил страшную и вместе благодатную ночь. Она-то укрепила меня в решимости — умереть. Вчера, когда я отторгнулся от тебя и, возвратясь домой, сознал всю безнадежность, всю безотрадность моего бытия, я упал в страшном волнении чувств на колени и — Боже, Ты послал мне отраду горьких слёз! Тысячи мыслей, предположений обуревали меня, и, наконец, одна всецелая, непреложная мысль сказалась мне: ты должен умереть! Я лёг в постель, уснул, и когда раскрыл поутру глаза, та же мысль во всей своей полноте покоилась на сердце: ты должен умереть! Это не отчаяние, это уверенность, что я выстрадал свою долю, что жертвую собой за тебя. Да, Лотта, зачем умолчу, и мне ли не сказать правды в этот час? Один из нас трех должен исчезнуть с лица земли. Пусть же это буду я! О, моя добрая, каких ощущений, каких мыслей не перебродило в этом растерзанном сердце? Убить мужа твоего! тебя! себя! Да будет же!
«Когда наступит лето, избери посветлей день и взойди на холм, с которого видна вся долина. По ней вьется тропинка. Вспомни обо мне и оглянись. На погосте, в зареве заходящего солнца, увидишь: высокая колышется трава… Я был спокоен, когда начал это письмо. И вот, когда будущее живей прошедшего передо мной, я плачу как ребёнок.»
Часов около десяти Вертер позвал слугу и, одеваясь, сказал ему, что он через несколько дней уезжает, что все вещи должны быть в порядке. Он поручил ему потребовать неуплоченные счёты, собрать розданные книги и выдать за два месяца вперёд его еженедельные пособия бедным.
Он отобедал у себя и отправился верхом к советнику. Не застав его дома, он задумчиво ходил взад и вперёд по двору. Прошедшее и будущее ложились камнем на его душу. Прибежавшие дети также не давали ему покоя: преследовали его, карабкались на него и рассказывали, что если пройдёт завтра и ещё одно завтра, да ещё один день, они получат такие подарки от Лотты, каких ему и во сне не снилось. «Завтра», воскликнул он: «и ещё одно завтра, и ещё один день!» — и он горячо поцаловал каждого, и думал уже оставить их, как одна из малюток попросила его сказать ему кое-что на ухо. Он нагнулся. Секрет состоял в том, что старшие братья приготовили к новому году поздравительные листы — такие большие листы! — один для отца, другой для Лотты и Альберта вместе, и один особый для господина Вертера — пусть только подождёт до нового года! Это известие заставило его поторопиться. Он подарил каждому по монете, сел на коня, поручил передать поклон отцу и со слезами на глазах уехал.
Около пяти он возвратился домой; приказал служанке затопить печь и поддерживать огонь до ночи. Слуге было поручено уложить бельё и платье. Затем сделал он, вероятно в-тот же вечер, следующую приписку в письме к Лотте:
«Ты не ожидаешь меня: ты думаешь, что послушаюсь тебя и не приду ранее сочельника. О, Лотта, сегодня или никогда! В сочельник, после ёлки, это письмо задрожит в твоей руке, и ты омочишь его твоими добрыми слезами. Я хочу; я должен. О, как я рад, что я решился!»
между тем Лотта была поставлена в крайне-трудное положение. Только после последнего объяснения с Вертером почувствовала она, как тяжело ей будет расстаться с ним и во что ему обойдётся разлука с ней. Она как бы мимоходом сказала вчера, что Вертер не придет ранее сочельника. Она это сказала в присутствии Альборта, который в тот же вечер уехал в соседнее местечко по делам, чтоб остаться там на ночь.
При ней не случилось ни одной из сестёр; она оставалась совершенно одна и предалась мыслям, незаметно осадившим её со всех сторон. Она сознавала, что навсегда соединена с мужем, который доказал ей свою любовь и верность, которому она предана всем сердцем и которого спокойный и доверчивый характер, казалось, был предназначен самим небом для её супружеского счастья; словом, она сознавала всё, чем он может быть для неё и для детей. С другой стороны, ей представилась картина всего происшедшего между ней и Вертером с первой минуты знакомства с ним. Их наклонности, их симпатии, их постоянные и продолжительные беседы, вместе перечувствованные движения души, обмен мыслей — все это положило неизгладимую печать на её нежную, восприимчивую душу. Она привыкла делиться с ним; он привык делиться с нею всем, что им встречалось интересного в жизни, и его отсутствие должно было оставить пустоту, ничем незаменимый пробел в её быту. О, если б она могла обратить его в брата — как счастлива была бы она! Если б могла женить его на одной из подруг! Если б могла восстановить его прежния отношения к мужу!
Она перебрала в мыслях всех своих подруг. Не нашлось ни одной, которая была бы достойна его.
Не давая себе ясного отчёта в этих мыслях, она не могла однако не сознать в глубине души, что её сокровенным желанием было — сохранить себе Вертера. Смущённо сознаваясь в этом, она в то же время внушала, твердила себе, что не может и не должна питать такого желания. Её досужая, чистая, легко помогавшая себе натура впервые испытала гнёт безисходной тоски и непреодолимых преград согласить несогласимое. Дверь к счастью закрылась перед ней; грудь стеснилась, и тёмное облако скорби заволокло её светлые очи.
Послышались шаги на лестнице — это было в половине седьмого — она узнаёт походку Вертера. Он осведомляется о ней. Она узнаёт его голос: её сердце забилось, и — едва решаемся вымолвить — забилось в первый раз при встрече с ним. Она отозвалась бы охотно, что её дома нет; но Вертер входит. С судорожною торопливостью встречает она его словами: «Вы не сдержали слава!» — «Я ничего не обещал», отвечает он спокойно. «Так вам-бы исполнить по крайней мере мою просьбу», возразила она: «я просила вас ради нашего общего спокойствия.»
Она хорошенько сама не знала, что говорит и что делает, когда поручила горничной, чтобы не оставаться наедине с Вертером, сходить к двум подругам по соседству, с просьбой её навестить.
Вертер положил на стол несколько книг и спросил о других, ему не возвращенных. Лоттой овладело странное беспокойство: она то желала, то не желала прихода посетительниц. Горничная возвратилась с ответом, что обе извиняются.
Она думала посадить в соседней комнате швею с работой, но нашла и это неудобным. Вертер ходил взад и вперёд. Она села за фортепиано и начала менуэт — пальцы не слушались. Она собралась с духом и села на диван. Вертер занял почти в то же время свое обычное место с боку, на том же диване.
«Принесли прочесть что-нибудь?» спросила она. Он ответил отрицательно. «Там, в моей конторке», сказала она, «найдёте тетрадь с вашими переводами из Оссиана; я их не прочла ещё; всё надеялась, что прочтёте сами; но как-то не приходилось.» По лицу Вертера пробежала улыбка. Он достал тетрадь; но когда развернул её — содрогнулся. Он сел и начал читать.
«Встаёшь из-за облака, кротко мерцаешь на западе, звезда вечерняя; мирно совершаешь свой путь, озаряя высокий холм. Кого ищешь в долине? Стихли буйные ветры. Слышно журчанье ручья вдалеке. Морская зыбь ласкает утёс гранитный. Стаи вечерних мошек реют над полянами. Кого же ищешь ты? Улыбаешься? Плывёшь, тонешь в волнах морских, и любо им красоваться в твоих лучах. Прости, спокойное светило! Взойди же теперь, светочь мой, светило души Оссиана!
«И оно всходит в полном величии. Я вижу сонм друзей усопших; они собираются на Лоре свершить тризну, как некогда стекалися, в дни торжеств, ликовать на ней. Впереди Фингал, как столб туманный; с ним его воины, его барды: и седовласый Уллис, и стройный Рино, и Альпин, скорбный певец! С ними Армин злополучный, и ты, сладкогласная Минона! О, как преобразились вы, друзья мои, с последних пиршественных дней, когда состязались мы в песнях, согласных как шопот зефиров ночных, в играх весёлых, как колыхание по ветру осоки высокой!
«Минона во всей красоте. Очи слезами одеты; веки опущены долу. Вьётся по ветру волос золотой. Она оплакивает судьбу Колмы, смерть Сальгара. Её голос льёт скорбь в сердца героев; им знакомы мрачные сена усопшей четы. «Вспомним, поёт Минона, услышим Колму с горных высот.»
Колма
«Ночь! Я одна на пустынной скале. Ветр завывает в ущельях; потоки клокочат над бездной. Ненастье, гроза — и мне негде преклонить голову!
«Встань из-за тучи, месяц ясный! Явитеся, звезды ночные! Озарите мне путь, ведите к пристанищу любви, где Сальгар опочил от подвигов дня. Да увижу хоть спущенный лук, хотя его рыщущих псов! Увы, я одна на скале. Вздулся ручей под пятой. Слышу, потоки ревут, слышу только раскаты грозы. Милый, где же ты, где? Отзовись!
«Что же ты медлишь, Сальгар? Разве слово забыл? Вот утёс, вот сосна, вот щумящий ручей и урочный час! Сбился ли где с пути, заплутался ли где в лесу? С тобой бы бежала, оставила бы отчий дом! Враждуют ли племена наша? — гордые — мы не враждуем с тобой.
«Смолкни, о ветр, на мгновенье! Стихни, ручей, на часок! Мой голос, раздайся! Услышь меня, странник! Сальгар! зову я, Сальгар, услышь! Вот утёс, вот сосна, вот шумящий ручей! Милый, что ж медлишь? Я стражду, я жду.
«Всходит луна, и буйные ветры стихли, и седы как были мшистые камни нависших стремнин; ноток в долине как прежде, блистая, журчит. Но увы, я не слышу знакомого лая тебя возвещающих псов! Я одна.
«Что вижу? Кто там на поляне простёрт? Брат мой? Сальгар, возлюбленный мой? О, отзовитесь, молвите слово, друзья! Молчанье! Страхом предчувствия заныло сердце. Мечи их багряны; кровь на доспехах, щитах! О, брат мой, мой брат, зачем ты Сальгара убил? О, Сальгар, о Сальгар, зачем ты брата убил? Ах, и ли не любила обоих вас? Молвите слово, услышьте меня! Увы, они немы; их перси хладны, как недра земли.»
«Так пела Минона, нежно-румяная Тормана дочь. Наши слёзы по Колме слилися с слезами Миноны.
«Выступил с арфой Уллин; ему вторили Альпин и Рино. Кроток был голос Рино, грозой разразилась Альнина душа. Они Морара оплакали, красу и надежду в боях. " Душа его, пели они, как Фингала душа! Меч его, как Оскара меч! Погиб он, и старец-отец его горько рыдал. Минона, сестра его, горько рыдала. Она — едва в струны ударил Уллин — отступила, как луна отступает на западе, завидев громовую тучу. Мою лиру я соглашал с арфой Уллина.
Рино
«Гроза промчалась; смеётся день; в лазури небесной как пух облака; солнце, изменник, озарило холм и скрылось в волнах; след его рдяный на горном потоке, в долине исчез. Лейся, отрадный ручей! Твой ропот дальний, как живая песня; но сладостней песнь о старине былой. Альпин, певец вдохновенный! Твои скорби как ветр в ущельях; твой голос, как лепетание зыби на берегу песчаном.
Альпин
«Мои слёзы усопшим; мой голос могилы жильцам! Строен, красив ты, мой Рино; но сгибнешь и ты, как Морар! На могильный твой холм воссядет печаль; спущенный лук, тетива в лыли — всё наследье, вся намять о тебе!
«Морар, ты был в ноле быстр, как лань на холмах; ты был страшен к бою, как кара небес. Голос твой, как после ливня шумящий ноток, как раскаты грома в горах! Когда же возвращался, когда возвещал мир отчему дому — о, как нежен, кроток ты был! Твой взгляд, как солнце после ненастья, как молчаливая луна в безмятежную ночь. Грудь спокойна, как озеро после грозы.
«Узко твоё жилище, мрачны твои сени; тремя шагами меряю твою могилу. Посохшее дерево, осока пустынная, да четыре мхом поросшие камня — вся память Морара могучего! Ты ли это, сестра его? Плачь, Минона прекрасная! Ты ли это, согбенный на клюку старец, отец его? чьи глаза красны от слёз, чья голова седа до срока? Плачь. Сон мёртвых глубок, ниска их подушка в пыли, и не подымется сын на твой зов! О, когда же взойдёт утро над гробами? Когда же раздастся голос — проснитесь!
«Прости, благородный и первый в боях! Поле не узрит твоей улыбки, тёмный лес не осветится сталью твоих доспехов! Не оставил ты сына, наследника твоему имени. Моя песнь будет твоим сыном; имя твоё не умрёт..... она ему будет глаголом времён!
«Глубока была наша печаль. Глубже всех тронут был Армин, певец; он вспомнил Ариндаля, сына; он Дору, свою дочь, вспомнил — и слёзой оделись его очи. Поведай же, Армин, владыко омываемой озером Гормы, поведай повесть твоих злополучий!
Армин
«Войте, ураганы осенние! Бушуйте, лесные потоки! Кедровые выси, клонитеся долу! Оденься тучей луна! Сумраки ночи, поведайте гибель моих детей, Ариндаля могучего, Доры возлюбленной!
«Дора, дочь моя, ты была прекрасна, как месяц на высотах Фуры, бела, как первый снег, нежна, как ветерок весенний! Ариндаль, туга была твоя тетива; твой щит, как облако огненное; взгляд, как отблеск волны!
«Армар, воитель славный, искал руки Доры; прекрасны были надежды наших друзей.
«Эраг, сын Отгала, питал злобу к нему. Он принял образ старца, коварный! в челноке озеро переплыл и обуял её словом лукавым: едем! сказал он, прекрасная Аржина дочь; островок близок; там ждёт тебя Армар на свиданье.
«Измениик оставляет её на пустынной скале, а сам к берегу плывёт. Ариндаль! Армар! зовёт она — и вопль её был услышан.
«Ариндаль, в тяжолых охотничьих доспехах, за Эратом в погоне. Его колчан стрелами звучит; вкруг него пять чернопегих псов. Он к столетнему дубу лукавца приковал. Вопли связанного огласили пространство.
«Сын мой в ладье за Дорой плывёт. К берегу подоспел гневный Армар. Ариндаля он принял за изменника. Лук зазвенел, и стрела в сердце сына впилась! Ладья с его окровавленным трупом разбивается, о Дора, у твоих ног!
«Армар видит ошибку, бросается вплавь — умереть или Дору спасти. Порыв ветра — он тонет в волнах.
«Она видела гибель брата; видит гибель друга. Она одна на пустынной скале; её вопли оглашают пространство. Долго и тяжко рыдает она. Помощи нет. Я на берегу стоял; я слышал её вопли, рыдания. Я видел её при бледном мерцаньи луны; видел, как её дождь рубил! Силы Доры истощились; голос её ослабел и стих, как смолкает ветр в траве пустынной, и на вечерней заре она отдаст последний вздох. Армин осиротел. Сгибла моя сила в боях; сгибла моя Дора, краса и гордость дев! Тяжки мои страданья, глубоки раны сердца!
«Когда на горных высях бушует ураган, когда северик высоко подъемлет волны, я с пустынного берега гляжу на скалу, где погибла вся моя радость, и в полночь, когда в ризах тумана встают души усопших, я часто вижу три тени печальные. В величии бедствия, долу поникнув главами, рука об руку шествуют мои дети…»
Слёзы Лотты и её тяжолый вздох остановили чтение Вертера. Он отбросил рукопись, схватил её правую руку и горько зарыдал. Лотта оперлась на левую и скрыла глаза в платок. И он, и она были страшно взволнованы. Их собственная судьба сказывалась им в судьбе давно минувшим. Их чувства переполнились, глаза и губы Вертера горели на руке Лотты; по ней пробежала дрожь. Она хотела встать; но скорбь, участие, сострадание — ложились ей свинцом на душу. Чтоб отдохнуть, облегчить стесненную грудь, она просила, убеждала его продолжать. Он медлил. «Прошу», говорила она, задыхаясь и глотая слёзы: «читайте, ради Бога, читайте!» Вертер дрожит, его сердце рвётся на части. Он едва мог собраться с духом, поднял рукопись и прерывистым голосом прочёл:
«Зачем, о весенняя радость, живишь ты меня? Ласкаясь, ты шепчешь: небесной росою кроплю! Ах, час моей гибели близок; близка непогода, что разнесёт листву мою! И след мой простынет, и странник — он знал меня в цвете, весной моей жизни — он взором окинет широкое поле… меня не найдёт!»
Последния слова всей своей силой пали на несчастного. В порыве совершенного отчаяния, он падает перед Лоттой, схватывает её руки, прижимает их ко лбу, к глазам. Предчувствие его участи западает eй в душу; возмущённые мысли и чувства помрачаются. Она жмёт его руку, прижимает её к груди и, переполненные состраданием, наклоняется к нему — огонь к огню — их щёки встречаются. Мир забыт. Уже он обнял её, уже прижал её к груди. Уже рой неистовых поцалуев сыплется на её трепетные, что-то лепечущие уста… «Вертер!» вскрикивает она заглушонным голосом: «Вертер!» повторяет она, защищаясь: «Вертер!» восклицает она в порыве благороднейшего чувства и отклоняет дрожащей рукой его грудь. Он не противится, выпускает её из рук, бессознательно падает к её ногам и обнимает их. Она отступает. Любовь, достоинство, смущение высказываются в словах: «Вертер, это в последний раз! Вы больше не увидите меня!» Ещё один взгляду полный любви и сострадания — и она уходит в смежную комнату и запирает дверь на замок. Вертер простирает к ней умоляющие руки — напрасно! Он падает перед диваном и, прислоненный к нему головой, остаётся на полу, покуда шорох в соседней комнате не вывел его из забытья: то была горничная — накрывать на стол. Он встал, прошолся несколько раз по комнате, и когда горничная вышла, он подошол к двери кабинета и тихим голосом сказал: «Лотта, Лотта, на одно слово, на одно прости!» ответа не было. Он просит, настаивает, умоляет — ответа нет. «Прости же», говорит он: «Лотта, навеки прости!» И с этим словом выходит.
Когда он подошол к городским воротам, знавшие его сторожа пропустили его. В снегу, в слякоти, под дождём, пробродил он до одиннадцати, и когда возвратился домой, слуга увидел, что он был без шляпы. На другой день нашли её на отвесе ближайшего к долине утёса, и трудно объяснить, как мог он в тёмную ночь, в непогоду, взобраться на гору. Когда он разделся, на нём не было сухой нитки — он промок до костей; но его железное здоровье перенесло всё.
Он лёг в постель и спал долго. Слуга застал его за письменным столом, когда принёс ему утром кофе. Следующая приписка в письме к Лотте сделана была, вероятно, в это утро:
«В последний, в последний раз я раскрыл глаза! Солнце, я больше не увижу тебя! Мрачен, ненастен день — и пусть же он будет моим последним днём! Печалься, природа! Твой сын, твой друг, твой возлюбленный — на краю гроба!
«Лотта! чувства этого не сравнишь ни с чем. Как выразишь то, чему, как бы в грезе тяжолой, любо сказать себе: это последний твой день! последний! Пойми, Лотта, сама смысл этих слов! Сегодня на ногах, в полноте жизни; завтра — на полу, в непробудном сне. Ещё принадлежу себе — тебе, тебе, возлюбленная. Мгновенье — и мы разлучены, быть может, на-веки! Нет, Лотта, нет — могу ли исчезнуть? Можешь ли ты исчезнуть? Мы существуем! Исчезнуть? Слово, опять слово, звук пустой; сердце не внемлет ему. Сыро, холодно, тесно, тёмно!
«Когда я был юношей, у меня была подруга; она была мне всем, заменяла мне всё. Она умерла; я проводил её. Когда гроб опустили в могилу, когда сперва одну тесьму, потом другую потянули вверх, когда на первую горсть земли крыша отозвалась и звонко, и глухо, и жалобно, потом всё глуше и глуше отзываться стала и наконец была вся засыпана землёй — истерзан, в отчаянии, я был вне себя. Я упал в могилу, но и там — странно — мысль о смерти была далека от меня. Смерть? могила? Я в толк не возьму этих слов!
«Прощенья, теперь твоего прощенья прошу! Вчера, о, прости! быть бы этим минутам — последними для меня! О, мой ангел, в первый и в последний раз вкусил я блаженство твоих объятий, и так искренно, безгранично, так полно было оно! Полно, искренно как сознанье — она любит меня! Уста мои горят ещё святым теплом твоего дыханья; сердце моё ещё переполнено благодатью твоего сердца. Прости мне, прости!
«Их, ведь знал же, угадал же я, что ты полюбишь меня, по первому взгляду, по первому пожатию руки… И когда я уходил, когда оставалась ты с Альбертом, меня схватывала лихорадка.
Вспомни только цветы, что прислала мне после того, как не могла, в скучном том обществе, ни взглянуть на меня, ни пожать мне руки. Они запечатлели мне твою любовь, и я до полуночи стоял на коленях перед ними. Впечатления прекрасные, видения мимолётные, они оставляют нас, как верующего оставляет благодать, составлявшая когда-то всё его блаженство.
«Но и самая вечность не потушит того огня, той жизни, которую вдохнул я из твоих уст! Она любит меня. Эти руки обнимали её; эти уста трепетали на её лепетавших устах! Они моя. Да, Лотта, ты навеки моя!
«Это не сон, не гадание. На краю гроба — вижу свет. Мы будем! мы свидимся! и первая там встреча — будет с твоею матерью. Ей раскрою мое сердце; ей расскажу мои обиды. Твоя мать — твоё подобие!»
Около одиннадцати Вертер спросил слугу: не знает ли он, возвратился Альберт или ещё нет? Слуга отвечал, что сейчас видел, как провели его коня. Вертер даёт ему незапечатанную записку:
«Не одолжите ли мне на дорогу ваши пистолеты? Будьте счастливы!»
Наша добрая Лотта спала худо последнюю ночь. Чего она опасалась, то было решено, и решоно так, что она себе такой скорой развязки и вообразить не могла. Её всегда спокойная, чистая кровь лихорадочно возмутилась; противоречивые ощущения обуяли её прекрасным сердцем. Огонь ли то был объятий Вертера? досада ли на его дерзость? прискорбное ли сравнение её настоящего с её прошедшим, с светлыми днями ничем неомрачённой невинности, уважения и полного доверия к себе? Как встретит она мужа? как сознается ему во вчерашней сцене с Вертером? Как сознается в том, в чём и могла бы сознаться, и на что решиться опасалась? Альберт и она так долго хранили молчание об отношениях к ним Вертера. Ей ли первой было нарушить молчание, и та ли была пора для этого? Уже одно известие о посещений Вертера должно было, после выше объяснённого, огорчить мужа, могла ли она надеяться, что он взглянет на это происшествие с настоящей точки, без предубеждений?
С другой стороны, сможет ли, сумеет ли она притвориться перед мужем, которому являлась всегда как чистейший кристалл, ничего перед ним не скрывая и не умея даже скрывать? Сомнения вставали за сомнениями, между тем как её мысли беспрерывно возвращались и к погибшему для неё Вертеру, которого она не в силах была, но, увы, должна была предоставить самому себе и которому с утратою её не оставалось ничего.
И теперь только сознала она пропасть недоразумейий, отдаливших её от мужа. недоразумений, порождённых последним пробелом их откровенности. Могла-ли она думать в первые минуты молчания, что оно ляжет таким гнётом на их судьбу? Обстоятельства усложнились до-того, что теперь, когда настал решительный час, не предвиделось даже возможности благоприятной развязки.
«О, если бы, думала она, счастливая минута сблизила опять наша сердца! если б заговорила, раскрыла их наша доверчивость, наше взаимное снисхождение — общего друга, быть может, ещё можно было бы снасти!»
Ко всему этому, присоединилось ещё одно обстоятельство: Вертер, как из его писем видно, не очень-то дорожил жизнию. Альберт, напротив, всегда оспаривал мысль о самоубийстве; на эту тему, случалось, он часто беседовал с Лоттой. Будучи врагом всякого подобного покушения, он иногда оспаривал Вертера с раздражительностию, вообще несвойственною его спокойному характеру, иногда даже намекал ей, что не предполагает серьёзных насчет этого убеждений в Вертере; даже позволил себе раз подшутит над ним и дал как бы знать, что Вертер прикидывается только таким. С одной стороны, это её успокоивало, с другой — это же усугубляло её нерешимость сообщить мужу свои опасения. Она мучилась; не видела исхода беде.
Альберт возвратился. Лотта встретила его с торопливым смущением. Он был не в духе; его дело не удалось. Чиновник, от которого зависел успех, оказался мелочным, несговорчивым формалистом. Дурная дорога довершила неудачу поездки.
Альберт спросил: «не случилось ли чего?» Она поспешила ответить, что вечером был Вертер. Он спросил: «нет ли писем?» Она ответила, что на его имя получено несколько конвертов.
Он уходит в кабинет, и она остаётся одна. Присутствие мужа, ею любимого, уважаемого, подействовало на неё благоприятно. Она припомнила его любовь, его доброту, великодушный характер, и добрый гений шепнул ей — следовать за ним. Она собрала свою работу и, как это и прежде бывало, вошла в его комнату. Он вскрывал конверты и читал бумаги. Некоторые были, казалось, неприятного содержания. Она сделала несколько вопросов. Его ответы были кратки. Он подошол к конторке и начал писать.
Так прошол мучительный час и туча скорби снова заволокла её кроткую душу. Мрачное расположение мужа отнимало всякую надежду на взаимную откровенность. Признание просилось наружу; сомнения становились поперёг. Ею овладело отчаяние, а тут ещё надо было скрывать, глотать слёзы....
Вошол слуга Вертера. Она содрогнулась. Прочитав записку, Альберт оборачивается к ней и говорит спокойно: «дай ему пистолеты.» — «Скажи, что желаем счастливого пути», отвечает он посланному, и продолжает писать. Она как громом поражена; еле встаёт, шатается, медлит и тихим, неровным шагом подходит к стене. Её руки дрожат. Она снимает пистолеты, стирает с них пыль и снова медлит — и долго бы медлила. Альберт оборачивается и останавливает на ней вопросительный взгляд. Молча вручает она, дрожащей рукой, зловещее оружие посланному. Слово замерло; вздох подавлен. Слуга выходит. Она складывает свою работу и, сама не зная что делает, уходит в свою комнату. Её положение невыразимо; сердце полно недобрых предсказаний. Ее берёт ужас; она готова упасть к ногам мужа; готова сознаться в случившемся, признаться в своей вине, в своих опасениях. Но встают новые сомнения, а за ними безнадежность — подвигнуть мужа к спасению Вертера. Да и решится ли он идти к нему, и какой будет всему исход?
между тем стол был накрыт. приходит одна из подруг, и требование приличий доставляет некоторое развлечение несчастной. Она принуждает себя. Разговаривают, рассказывают, а у ней на сердце камень.
Когда возвратился слуга, Вертер с жаром выхватил у него пистолеты, услышав, что они были вручены самой Лоттой. Он приказал принести себе вина и хлеба, отпустил его ужинать и между тем сделал в письме к ней следующую приписку:
«Они прошли через твои руки. Ты стёрла с них пыль. Цалую их тысячу раз! И так, небесный гений, ты сама благословила мою решимость, сама вручаешь мне орудие смерти! Чего я так желал, то исполнилось. О, я обо всём расспросил посланного! Твои руки дрожали; ты не произнесла ни слова — и — горе — не сказала мне „прости!“ Не закрылось ли для меня твоё сердце, за мгновенье соединившее нас навеки? Нет, Лотта, тысячелетия не изгладят тех впечатлений, и ты не можешь ненавидеть того, кто так пламенеет тобой!»
После ужина он приказал всё уложить, разорвал несколько бумаг, вышел со двора и расплатился с последними долгами; потом, несмотря на дождь, вышел за городские ворота и обошол сад охотничьего дома и окрестности. Возвратился с наступлением ночи и написал следующие две записки:
«В последний раз, Вильгельм, взглянул я на лес, поле и небеса. Прости и ты! Любезная матушка, простите! Утешь её, Вильгельм — и Бог вас благословит! Мои дела в порядке. Прости! Мы увидимся и, надеюсь, радостнее.»
«Я худо заплатил тебе, Альберт; но ты меня простишь. Я нарушил спокойствие твоего очага; я поселил недоразумение между вами. Прости! Я это покончу. О, если бы смерть моя была залогом вашего счастия! Осчастливь, Альберт, осчастливь своего ангела — и Бог благословит тебя.»
Он долго ещё возился с бумагами; некоторые разорвал и сжог; остальные оставил, в нескольких конвертах, на имя Вильгельма: то были небольшие статьи, литературные заметки; мы их видели впоследствии. В десять часов он приказал подложить огня, спросил бутылку вина и отпустил слугу, который помещался на другой половине дома. Слуга не раздевался, так-как Вертер предупредил его о своём отъезде с рассветом.